MENU



Борис Викторович Шергин, русский писатель, сказочник, художник, родился 28 (по старому стилю 16) июля 1896 г. (по другим данным – 1893 г.) в Архангельске, в семье коренных поморов, рыбаков и корабелов. Род Шергиных – очень древний и известный в истории Севера, большинство его представителей были священниками.

Жизнь родителей Бориса Шергина, его собственные детство и юность связаны с Городом (так – с большой буквы – писатель называл в дневниках Архангельск) и с морем. Воспоминания его о родителях, о родном доме овеяны счастьем. Жизнь, полная любви друг к другу, праведных трудов, увлечения «художеством», навсегда становится для него эталоном жизни. Любовь к искусству Севера – к народному поэтическому творчеству и поморской «книжности», иконописи и росписи по дереву, к музыке и слову, ко всей богатейшей народной культуре зародилась именно здесь. Еще в школьные годы Шергин стал собирать и записывать северные народные сказки, былины, песни.

С 1903 по 1912 г. он учился в Архангельской мужской губернской гимназии. В 1913 г. отправляется в Москву и становится студентом Строгановского центрального художественно-промышленного училища. Жизнь его теперь делилась между Москвой и Севером, куда он приезжал на каникулы. Этот период был чрезвычайно важным для становления творческой личности Шергина, для формирования его художественного самосознания.

Между тем, в Москве Шергина заметили. Оценили не только его способности художника, но и прекрасное знание народного слова, умение петь былины, талант сказочника. В 1915 г. он знакомится с пинежской сказительницей Марьей Дмитриевной Кривополеновой, которую привезли в Москву фольклористы. В газете «Архангельск» появилась статья Шергина «Отходящая красота» – о выступлении Кривополеновой в Политехническом музее и о том впечатлении, которое она произвела на слушателей. Шергин общается с учеными-фольклористами. В 1916 г. по инициативе А.А. Шахматова он был направлен Академией наук в командировку в Шенкурский уезд Архангельской губернии для исследования местных говоров и записи произведений фольклора.

В 1917 г., по окончании училища молодой человек возвращается в Архангельск и работает в местном Обществе изучения Русского Севера, а затем – в кустарно-художественных мастерских. Признан его вклад в возрождение северных промыслов (в частности, холмогорской техники резьбы по кости). Шергин занимался и археографической работой – собирал старинные книги, альбомы стихов, песенники, древние лоции, записные тетради шкиперов.

В 1919 г. с ним случилось несчастье – попал под трамвай и потерял правую ногу и пальцы левой ноги.

В 1922 г. Борис Викторович переезжает в Москву и становится сотрудником Института детского чтения Наркомпроса. Жил он в подвале, бедно, но постепенно входил в литературную жизнь столицы. В 1924 г. выходит его первая книжка – «У Архангельского города, у корабельного пристанища», оформленная им самим. В ней собраны записи текстов и мелодий фольклорных северных баллад. Но Шергин не просто перелагает эти тексты и мелодии, он преображает их, усиливая поэтическое впечатление. А изящные иллюстрации напоминают о древнерусской живописи. Тройное дарование автора – сказителя, писателя, художника создало удивительную цельность книги.

После выхода второй книги – сборника сказок «Шиш московский» (1930) – Шергин становится членом Союза писателей, делегатом Первого Всесоюзного съезда советских писателей (1934). Он переходит на профессиональную литературную работу, выступает в различных аудиториях, читая как народные сказки, былины, баллады, так и собственные произведения, написанные на основе фольклорных источников, под впечатлением рассказов земляков-поморов, воспоминания о детских и юношеских годах. Выходят сборники «Архангельские новеллы» (1936), «У песенных рек» (1939).

Книга «Поморщина-корабельщина» (1947) появилась вскоре после выхода печально знаменитого партийного постановления о журналах «Звезда» и «Ленинград» и подверглась сокрушительному разгрому официозных критиков. Автора обвиняли в любви к старому поморскому быту, в консерватизме, в отсутствии связей с современностью. Естественно, после этого перед ним закрылись двери всех издательств. Жил Шергин по-прежнему в подвале, был полуслеп (не мог фактически ни читать, ни писать).

Лишь в 1957 г. удалось издать очередную книгу – «Поморские были и сказания»; она вышла в «Детгизе» с иллюстрациями знаменитого графика В. Фаворского. В 1959 г. появляется один из самых объемных сборников писателя – «Океан море русское», а в 1967 – самое полное из прижизненных изданий – «Запечатленная слава».

На родине Шергина, в Архангельске, сборник его произведений «Гандвик – студеное море», впервые был издан лишь в 1971 г.

В конце 1970-х и начале 1980-х книги Шергина издавались и в столице, и в Архангельске довольно часто и большими тиражами.

Умер Шергин 30 октября 1973 г. в Москве.

Уже после смерти мультфильмы по его сказкам («Волшебное кольцо», «Мартынко» и другие) сделали имя Шергина достаточно популярным.

 

 

Борис Шергин В относе морском

В основу рассказа положен действительный случай спасения унесенных на льдине зверопромышленников.


Про нашу жизнь промысловую послушаешь, так удивишься, удивишься и устрашишься. Расскажу про себя, про сынишку моего и про брата, как мы на промысел пошли и в какую беду попали.

Беды терпеть да погибать помору не диво. Море – измена лютая. Спроси того-другого робенка в Поморье: «Где тата?» – скажет: «Вода взяла».

…Море нас поит, кормит, море и погребает… А мы вот от морской напасти спаслись, и таким ли дивом спаслись, дак всю жизнь на другу сторону повернуло.

Мы – Белого моря, Зимнего берега народ. Коренные зверобои-промышленники, тюленью породу бьем. В тридцатом году от государства предложили промышлять коллективами. Представят-де и ледокольной пароход. Условия народу были подходящи. Зашли кто в артель, кто на ледокол.

А я да брат старший Егор Иванович не то что на ледокол, а из своей артели убежали.

Сынишко мой Олександр в колхоз бы любил, да отчишку с дядей перечить не посмел.

Стретенева дня дождались: стали флюгера полуношник-ветер сказывать – норд-ост. Зачали наши деревни на промысел снаряжаться. Тюленьи женки в эту пору детей народят, стада зверины на отдых повалятся, и это богатство полунощник к нашему берегу льдинами притянет.

Мы, значит, троима срядились. Лодочку доспели на креньях, погрузили дровец, хлеба, котелок, пики, обулись, оделись по-промысловому, с племенем простились и поволоклись.

Сутки горой шли, други сутки – припаем береговым. На льду и огонек разведем, поедим и выспимся, лодочкой накрывшись. Путь вороны казали: на зверя же летели. На третий день береговой лед кончился, пошла раздельна льдина. Беда беду родит – встречу полунощнику из-за горы побережник-ветер выскочил. Зачали друг другу в лицо мокрым снегом плевать.

Опасен в эту пору побережник: он лед от берега отдирает, нашего брата в море уносит…

Остановились, глядим на своего юровщика:

– Егор Иванович, что велишь?

Он шапку снял, ветра пытает: то ту, то другу щеку подставит. А ветер явно с горы, в спину. И Егор командует:

– Заворачивай обратно! Сей день напромышлялись!

А Олексишко забежал на торос на высокой и вопит:

– Дядя! Татка! Юрово!! О, коль велико!

Мы охотники природны. Петухом сердца-ти запели. Выстали на льдину, а в полуверсте зверя-то как дров! И любо на них глядеть: посередине матки лежат с робятами. Как бабы в бане, гладят их, моют, плавать учат. Ежели ребенок капризит, мамка его и круто в море роет. Кругом, как стена нерушима, ограда крепка – самцы-лысуны…

– Егор Иванович, что велишь?!

– Играть давайте!

Значит, надо нам зверины ухватки принять, зверем притвориться. Он нас видит, пущай на своих думает.

Лезем на юрово, по душу его морскую, рукавицами гребем, задом подхватываем, головами покачиваем – как есть тюлени! Спину ломит, колени отпали, а любо это и весело!

Вот мы приехали. Душина от них! Глядят, говорят меж собой, что-де ихнего полку прибыло… Тут мы прянули на зверя, как волки. Пика свистнула, да кровь пробрызнула. Песню поморским обычаем завели:

Сила земна,
Сила водяна,
Земна толщина,
Морска глубина!
Зверь идет,
Зверя ведет!
Четыре ветра,
Четыре вихря.
Ходит сила
Из жилы в жилу.
Зверь идет,
Зверя ведет!
День с ночью,
Медь с кровью.
Стрела калена,
Тетива шелкова.
Зверь идет,
Зверя ведет!

Тюлень упал, и другой – твой, и третий опрокинулся. Любо это и весело. Зверь ревет, мы поем, охота нами обовладела. Знай железо блестит, кровь свистит да туши ложатся…

И тут как пологом побоище завесило – снег стеной повалил. Опомнились:

– Егор Иванович, что велишь?

А ветер – от с горы да с горы. Не знаем, когда он полуношника одолел. И льдина под ногами завизжала, не любит тоже в море идти. Егор кричит:

– Кидай все, попадай к горе на пиках!

Не бежим – летим. И чуем: не стоит лед-от, гонит его разбойный ветер. Полынью перемахнули, другу перескочили и – аминь… Поперек разводье легло велико, широко, как река. Вода чернил чернее, а мы бумаги белее. Где стояли, тут и пали. Конец нам…

И мой Олександр затрясся и меня с дядей – черной бранью… Последнее слово кинул:

– Пошто с народом не пошли! От людей бы нас унесло, телеграмм бы наподавали на ледокол, по маякам!

Егору нельзя духом падать – он юровщик:

– Еще не ревите, еще не конец! Буде, во своем море останемся, всяко нас к тому ли, к другому берегу прикачает.

До вечера ни единым словом меж себя не перещелконули.

Ночь передремали, утром по окольным льдинкам с полдесятка зверя нашли убитого, тюленины пожевали: душная она, рвало нас. Заместо воды – снег. А тюленьи тушки – и постель и окутка.

На другой день показало Летние горы. Лодкой достали бы берега…

На третий день мы наревелись – жаланненьки Зимние горы в глазах были. Чалились мы за лед, всяко к берегу прибарахтывались. Да где тут!…

Потом трое сутки – лед, да небо, да вода. Лед, да небо, да вода… Всего семь дней, семь ночей в Белом море кружало.

Дале туманами шли сутки, не знали где. А ночь привелась звездна, по звездам прочитали, что шествие льда – на полночь, в океан. Опять Олексишко воет, опять на меня тоска, опять Егор утешает:

– Еще не тужите, еще не конец, еще не смерть! На свету Горлом беломорским пойдем, должны нас с маяков оприметить.

Утро серое взялось со снегом. Влево Лопский берег чернел. Мы до сумерек кричали. На пику рубаху повесили, махали. Никто не услышал, никто не увидел. Только нерпы в воду булькают. Брат лысуна заколол, в распоротом брюхе ноги грели.

Мы с братом каждый про себя знали, что, чем скорей замерзнуть, тем бы краше, но ради парнишки показывали вид надежды.

В Горловине заторами неволило нас пять ден. А лед мелок, не несет человека. Беда беду родит: ноги натекли, у рук персты опухли, с тюленины душу воротит, знобит – все бы спал. Докучаю брату:

– Это конец. Цинга пришла, черна смерть…

Он как стукнет меня по шее:

– Это простуда! Еще не смерть, еще не конец!

На двенадцаты сутки бедствия вынесло нас в Ледовитый океан. А нам все одно – только бы крепче заснуть. И уснули бы вечным сном, да двинуло торосом становым. Наша льдина лопнула. Тут разбудились, прянули на ноги:

– Егор Иванович, что велишь?! Он огляделся: во все стороны развеличился окиян-батюшко…

Снял наш юровщик шапку и выговорил:

– Брат, племянник!… Смерточка пришла! Подает из сумки сверток мне, парню, себе:

– Хранил для торжественного дня. Сей день приходит.

Развертываем. У каждого рубаха смертная долгая, саван с кукулем, венец на голову, лестовка полотняная.

Я заплакал, кланяюсь:

– Благодарствую, братец Егор Иванович, что подумал да позаботился, срядил нас в жизнь бесконечную. А Олександр недоумевает:

– Дядя, разве ты знал, что мы помрем?! Брат говорит:

– Дитя, вековечной это поморской обычай – смертную одежду в море брать.

Умылись мы, волосы, бороды расчесали, обрядились в рубахи, в саваны, в венцы. Поклонились под южной ветер в родиму сторонушку, с желанными простились.

Великим падежом пал Олексишко да запричитал:

– Мила моя матушка, знаешь ли, что сына во гроб наладили? Желанная невеста Катенька, осталась у нас с тобой игра не доиграна! Дорогой подруг Герман Олегович, песенка наша не допета!

Обычай родительской – детищу своему живота, здоровья хотеть, а я тогда сыну одинакому смерточки скорей молил.

Отошел отпев, стали мы друг другу в очи глядеть на последнее прощание. Нагляделись, тогда – обычаем мертвых – глухо заокутали себе лица саванным наголовьем. Легли. И учало нас затягивать в смертные сны…

Часы прошли или минуты, услышал я звон явно, близко. Говорю:

– Брат, слышишь звон? Он как со сна:

– Это тебе к смерти, брат. Помирай дале.

Дале я забылся… Да вдруг в самые уши гремит, гудит!… Дрогнул я, сдернул кукуль, а над головами-то… аэроплан!!! Не блазнит ли? Не привиденье ли? Нет, кружит, трещит… Схватил я пику, машусь да:

– Пособите, пособите!!

И парнишко мой:

– Батюшки, миленькие, пособите!

А оно скружило над нами два накона и потерялось… О, горе взяло!… Лучше бы не казался, надеждой не манил.

Эту ночь наборолся я с Олександрушком моим. Кричит:

– Дядя или тата! Заколите меня пикой!

Топиться лез. И бил я его, и обымал, и опять бил, и плакал над ним.

А о полдень, как рог серебряный, запел над нами аэроплан.

Мы скакать, мы реветь:

– Помогите!!! Пособите!!!

Что же далее?… Кружит машина ниже да ниже, да надлетела над нами и выронила посылку. Мы опять:

– Товарищи! Возьмите нас!

Они не слышат. Улетели птичкой. Посылка в воду пала, пикой добыли. Там консервов две коробки, в каждой фунта по три, сухарей кил пять, мазь кака-та, морошки банка. Вот сколь люди внимательны – морошечки послали! И письмо. Письмо сто раз на дню читали:

«Товарищи! Мы вчера оприметили вас и опять прилетели с ледокола, который подвигается теперь в вашу сторону. На аэроплан принять вас не можем для того, что льдина мала для разгону. Но мы вас не оставим».

Ну, ожили мы, воскресли. Шабаш помирать-то! Хлебу рады, письму рады. Холоду опять оберегаемся, больших торосов хранимся, орудуем пиками сидя да лежа. Ногами уж так себе владели. Однако ждать да погонять – нет того хуже: разводьем плывем – боимся, что от парохода утеряемся; в затор попадем – тужим, что пароходу не пробиться.

Однажды как бы стрельбу услышали, еще машину почули. С той поры без отдыха блазнило: то дымом пахнет, то мотор стучит. Без дня неделю этак… Извелись!

В последнюю ночь сменный ветер пал. Торос на торос лезет, визгу, грому… Тут и свисток донесло, и дымом запахло. И метелица нас заносит. Остатню силушку собираем, чтобы не угаснуть.

Но как обутрело, тишина стала в мире, и мы головы подняли из-под снегу. Пароход стоит саженях во ста…

Обезумели от радости. Кричим, как на лошадь:

– Тпру! Тпру!

Да ползунком по льдинам-то. И с парохода нас увидали, свисток дали, трап спустили.

Пароходские нас под руки принять хотят, а мы «ура» кричим да им в ноги падаем.

По трапу сами взняться не могли, нас носком занесли. Тут раздели, тут в тепло положили, рому поднесли норвецкого. Сам капитан Владимир Иванович Воронин обихаживал за доктора. Он воспитывал нас и беспокоился нами, как отец родной. (Прим: Капитан В. И. Воронин командовал тогда ледоколом «Седов»)

Ден через десяток я с сынишком помогали, чем могли, на пароходе. Брат Егор до весны в мурманской больнице немог. На другой год мы втроем на этот ледокол в коллектив зашли.

Всего погибали мы в относе морском восемнадцать ден. Семь ден в Белом море, пять ден в Горловине, шесть ден в окияне.


***

ШЕРГИН Борис Викторович Ваня Датский

У Архангельского города, у корабельного пристанища, у лодейного прибегища, в досельные годы торговала булками честна вдова Аграфена Ивановна. В летнюю пору судов у пристани – воды не видно; народу по берегам – что ягоды морошки по белому мху; торговок-пирожниц, бражниц, квасниц – будто звезд на небе. И что тут у баб разговору, что балаболу! А честну вдову Аграфену всех слышней. Она со всем рынком зараз говорит и ругается. Аграфена и по-аглицки умела любого мистера похвалить и обложить.

Горожане дивились на Аграфену:

– Ты, Ивановна, спишь ли когда? Утром рано и вечером поздно одну тебя и слыхать. Будто ты колокол соборный.

– Умрем, дак выспимся,– отвечала Аграфена.– Я тружусь, детище свое воспитываю!

Был у Аграфены одинакий сын Иванушко. И его наравне с маткой все знали и все любили. Не только своя Русь, но и гости заморские. Не поспеет норвецкое суденышко кинуть якорь, Иванушка является с визитом, спросит: по-здорову ли шли? Его угощают солеными "бишками" – бисквитами, рассказывают про дальние страны.

Иванушко рано запросился у матери в море. Четырнадцати лет приступил вплотную:

– Мама, как хошь, благослови в море идти! Мама заревела, как медведица:

– Я те благословлю поленом березовым! Мужа у меня море взяло, сына не отдам!

– Ну, я без благословенья убежу.

Ваня присмотрел себе датский корабль, покамест тот стоял у выгрузки-погрузки. Явился к капитану:

– Кэптен, тэйк эборд! (Возьмите с собой!)

У капитана не хватало матросов.. Бойкий парень понравился.

– Хайт ин зи трум! (Ступай в трюм!)

Ваня и спрятался в трюме. Таможенные досмотрщики не приметили его. Так и уплыл Аграфенин сын за море.

Аграфена не удивилась, что сын не пришел ночевать. Не очень беспокоилась и вторую ночь. "На озерах с ребятами рыбу ловит". Через неделю она выла на весь рынок:

– Дитятко Иванушко! В Датску упорол, подлец!

И не было об Аграфенином сыне слуху двадцать лет…

Нету слез против матерних. Нет причитанья против вдовьего. По утренним лазорям Аграфена выходила на морской бережок и плакала:

Гусем бы я была, гагарой,
Все бы моря облетела,
Морские пути оглядела,
Детище свое отыскала.
Зайком бы я была, лисичкой,
Все бы города обскакала,
Кажду бы дверь отворила,
В каждо бы оконце заглянула,
Всех бы про Иванушка спросила…

А Иванушко за эти годы десять раз сходил в кругосветное плаванье. В Дании у него жена, родилось трое сыновей. Ребята просили у отца сказок. Он волей-неволей вспоминал материны песни-былины. Видно, скопились старухины слезы в перелетную тучку и упали дождем на сыновнее сердце.

Припевая детям материны перегудки, Ваня слышал материн голос, мать вставала перед ним как живая…

А Ивану было уже тридцать четыре года. Тут по весне напала на него печаль необычная. Идет Иванушко по набережной и видит – грузится корабль. Спрашивает:

– Куда походите?

– В Россию, в Архангельский город.

Забилось сердце у нашего детинушки: "Маму бы повидать! Жива ли?.." И тут же порядился с капитаном сплавать на Русь и обратно в должности старшего матроса.

Жена с плачем собрала Ваню в путь:

– Ох, Джон! Узнает тебя мать – останешься ты там..

– Не узнает. И я не признаюсь, только издали погляжу.

Дует пособная поветерь. Шумит седой океан. Бежит корабль, отворив паруса. Всплывают русские берега.

На пристанях в Архангельском городе людно по-старому. Точно вчера Иванушко бегал здесь босоногим мальчишкой. Теперь он идет по пристани высокий, бородатый. Идет и думает: "Ежели мама жива, она булочками торгует".

Он еще матери не видит, а уж голос ее слышит:

– Булочки мяконьки! По полу катала, по подлавочью валяла!

Люди берут, хвалят. И сын подошел, купил у матери булочку. Мать не узнала. Курчавая борода, одет не по-русски.

У пристани трактир. Ваня у окна сидит, чай пьет с маминой булочкой, на маму глядит…

Неделю корабль стоял под Архангельском. Ваня всякий день булочку купит, в трактире у окна чай пьет, на маму смотрит. У самого дума думу побивает: "Открыться бы! Нет, страшно она заплачет, мне от нее не оторваться А семья как?"

В последний день, за час до отхода, Ваня еще раз купил у матери булочку и, пока Аграфена разбиралась в кошельке сунул под булки двадцать пять рублей.

Так, не признавшись, и отошел в Данию.

Аграфена стала вечером выручку подсчитывать – двадцать пять рублей лишних! Зашумела на всю пристань:

– Эй, жёнки-торговки! Кто-то мне в булки двадцать пять рублей обронил! Может, инглишмен какой полоротой! Твенти файф рубель!

Никто не спросил ни завтра, ни послезавтра.

После этого быванья прошла осень грязная, зима протяжная. Явилась весна разливна-красна. Закричала гагара за синим морем. Повеяли ветры в русскую сторону.

Опять Иванушко места прибрать не может: "Надо сплавать на Русь, надо повидать маму".

Опять жена плачет:

– Ох, Джон! В России строго: узнает мать – не от пустит.

– Не узнает. Я не скажусь ей, только издали погляжу.

Опять он порядился на корабль старшим матросом и приплыл к Архангельскому городу. Идет в народе по пристани. И мамин голос, как колокольчик:

– Булочки-хваленочки: сверху подгорели, снизу подопрели!

Ваня подошел, купил. Потом в трактире чай пьет, из окна глядит на маму. И жалко ему: постарела мама, рученьки худые… Упасть бы в ноги! Может бы, и простила и отпустила!.. Нет, страшно!

Неделю корабль находился в порту, каждодневно сын у матери булочки покупал, а не признался. Только в последний день, перед отходом, сунул ей в короб пятьдесят рублей и ушел в Данию.

Аграфена стала вечером выручку подсчитывать – пятьдесят рублей лишних! Все торговки подивились:

– Что же это, Аграфена! Прошлый год ты у себя в булках двадцать пять рублей нашла, сейчас пятьдесят. Почто же мы ничего не находим? Уж не сын ли тебе помогает?

– А и верно, сын! Больше некому! – И заплакала. – Дитятко мое роженое, почто же ты не признался! Поглядела бы я на тебя… Верно, уж большой стал. Дура я, детища своего не узнала! Теперь каждому буду в руки смотреть.

Таковым побытом опять год протянулся, с зимою, с морозами, с весною разливной. Веют летние ветры, кричит за морем гагара, велит Иванушке на Русь идти, мамку глядеть. Плачет жена:

– Ох, Джон. Я не держу тебя, только знай: не так я беспокоилась, когда ты на полгода уходил в Америку, как страшусь теперь, когда ты плывешь одним глазом взглянуть на мать…

Дует веселый вест, свистит в снастях Иванова кораблика. Всплывают русские берега… Вот сгремели якоря, опустились паруса под городом Архангельском. На горе стоят, как век стояли, башни Гостиного двора. Под горой сидит как век сидела, булочница Аграфена. Теперь она зорко глядит в руки приезжим морякам: не сунет ли кто денег в булки?

Иванушко тоже свое дело правит: у мамы булку купит, в трактире чай пьет, на маму глядит.

И в последний раз, как булку купил, сует матери в корзину сто рублей. А старуха в кошельке роется, будто сдачу ищет, а сама руки покупателя караулит.

Как он деньги-то пихнул, она ястребом взвилась да сцапала его за руки и разинула пасть от земли до неба:

– Кара-у-ул! Грабя-ят!!

Ване бы не бежать, а он побежал. Его и схватили, привели в полицию.

Аграфена тихонько говорит приставу:

– Это не грабитель, это мой сын. Он мне сто рублей подарил. Он двадцать три года терялся. Я хочу, чтобы он сознался.

Пристав подступил к Ване:

– Признавайтесь, вы ей сын?

– Ноу, ноу! Ноу андестенд ю!

Аграфена закричала с плачем:

– Как это "но андерстенд"! Не поверю, чтобы можно было отеческу говорю забыть… Иванушко, ведь я тебя узнала, что же ты молчишь!

Ваня молчит, как бумага белый. И все замолчали. А народу множество набилось. По рынку, по пристани весть полетела, что Аграфена сына нашла. А она снова завопила:

– Ежели так, пущай он рубаху снимет! У него на правом плече три родимые пятнышка рядом.

Пристав приказывает Ивану:

– Раздевайтесь!

Тогда Ваня пал матери в ноги:

– Маменька, я твой сын! Только не губи меня, отпусти! У меня в Дании жена и трое сыновей. Вот тебе все мои деньги пятьсот рублей. Возьми, только отпусти!

Аграфена застучала кулаком по столу:

– Убери свои деньги! Мне не деньги – мне сын дорог. Я без сына двадцать три года жила. Я о сыне двадцать три года плакала…

Заплакал и Ваня:

– Мама, пожалей своих внучат! Пропадут они без отца.

Заревели в голос и торговки:

– Аграфена Ивановна, отпусти ты его!

Аграфена говорит:

– Ладно, дитя, я тебя прощаю и отпускаю тебя. Только ты сними с божницы Спасов образ, сними своими руками и поклянись мне, что на будущий год сам приедешь и старшего внука мне на погляденье привезешь.

Действительно, на другой год привез старшего сына. Аграфена внука и зимовать оставила:

– Я внученька русской речи, русскому обычаю научу. Мальчик пожил у бабушки год и уезжать не захотел. Ваня привез среднего сына. И этот остался у бабки, не пожелал лететь из теплого русского гнездышка. Тогда приехала жена Ванина с младшим сыном. И полюбилась кроткой датчанке мужнева мать:

– Джон! Останемся тут! Здесь такие добрые люди. Аграфена веселится:

– Вери гут, невестушка. Где лодья не рыщет, а у якоря будет.

Аграфенины внуки-правнуки и сейчас живут на Севере, на Руси.

По имени Вани, который бегал в Данию, и фамилия их – Датские.


Шергин Борис Волшебное кольцо

Борис Шергин

Волшебное кольцо

Жили Ванька двоима с матерью. Житьишко было само последно. Ни послать, ни окутацца и в рот положить нечего. Однако Ванька кажной месяц ходил в город за пенсией. Всего получал одну копейку. Идет оногды с этими деньгами, видит мужик собаку давит:

- Мужичок, вы пошто шшенка мучите?

- А твое како дело? Убью вот, телячьих котлетов наделаю.

- Продай мне собачку.

За копейку сторговались. Привел домой:

- Мама, я шшеночка купил.

- Што ты, дураково поле?! Сами до короба дожили, а он собаку покупат!

Через месяц Ванька пенсии две копейки получил. Идет домой, а мужик кошку давит.

- Мужичок, вы пошто опять животину тираните?

- А тебе-то како дело? Убью вот, в ресторант унесу.

- Продай мне.

Сторговались за две копейки. Домой явился:

- Мама, я котейка купил.

Мать ругалась, до вечера гудела.

Опять приходит время за получкой идти. Вышла копейка прибавки.

Идет, а мужик змею давит.

- Мужичок, што это вы все с животными балуете?

- Вот змея давим. Купи?

Мужик отдал змея за три копейки. Даже в бумагу завернул. Змея и провещилась человеческим голосом:

- Ваня, ты не спокаиссе, што меня выкупил. Я не проста змея, а змея Скарапея.

Ванька с ей поздоровался. Домой заходит:

- Мама, я змея купил.

Матка язык с перепугу заронила. На стол забежала. Только руками трясет. А змея затенулась под печку и говорит:

- Ваня, я этта буду помешшатьсе, покамес хороша квартира не отделана.

Вот и стали жить. Собака бела да кошка сера, Ванька с мамой да змея Скарапея.

Мать этой Скарапеи не залюбила. К обеду не зовет, по отчеству не величат, имени не спрашиват, а выйдет змея на крылечке посидеть, дак матка Ванькина ей на хвост кажной раз наступит. Скарапея не хочет здеся жить:

- Ваня, меня твоя мама очень обижат. Веди меня к моему папы!

Змея по дороги - и Ванька за ей. Змея в лес - и Ванька в лес. Ночь сделалась. В темной дебри стала перед има высока стена городова с воротами. Змея говорит:

- Ваня, я змеиного царя дочерь. Возьмем извошыка, поедем во дворец.

Ко крыльцу подкатили, стража честь отдает, а Скарапея наказыват:

- Ваня, станет тебе мой папа деньги наваливать, ты ни копейки не бери. Проси кольцо одно - золотно, волшебно.

Змеиной папа не знат, как Ваньку принеть, куда посадить.

- По-настояшшему,- говорит,- вас, молодой человек, нать бы на моей дочери женить, только у нас есь кавалер сговоренной. А мы вас деньгами отдарим.

Наш Иванко ничего не берет. Одно поминат кольцо волшебно. Кольцо выдали, рассказали, как с им быть.

Ванька пришел домой. Ночью переменил кольцо с пальца на палец. Выскочило три молодца:

- Што, новой хозеин, нать?

- Анбар муки нать, сахару-да насыпьте, масла-да...

Утром мати корки мочит водой да сосет, а сын говорит:

- Мама, што печка не затоплена? Почему тесто не окатываш? До ночи я буду пирогов-то ждать?

- Пирого-ов? Да у нас год муки не бывало. Очнись!

- Мама, обуй-ко глаза-те да поди в анбар!

Матка в анбар двери размахнула, да так головой в муку и ульнула.

- Ваня, откуда?

Пирогов напекли, наелись, в город муки продали, Ванька купил себе пинжак с корманами, а матери платье модно с шлейфом, шляпу в цветах и в перьях и зонтик.

Ах, они наредны заходили: собачку белу да кошку Машку коклетами кормят.

Опять Ванька и говорит:

- Ты што, мамка, думаш, я дома буду сидеть да углы подпирать?.. Поди, сватай за меня царску дочерь.

- Брось пустеки говорить. Разве отдадут из царского дворца в эдаку избушку?!

- Иди сватай, не толкуй дале.

Ну, Ванькина матерь в модно платье средилась, шляпу широкоперу наложила и побрела за реку, ко дворцу. В палату зашла, на шляпы кажной цветок трясется. Царь с царицей чай пьют сидят. Тут и дочь - невеста придано себе трахмалит да гладит. Наша сватья стала середи избы под матицу:

- Здрасте, ваше велико, господин анператор. У вас товар, у нас купец. Не отдайте ли вашу дочерь за нашего сына взамуж?

- И кто такой ваш жених? Каких он родов, каких городов и какого отца сын?

Мать на ответ:

- Роду кресьенского, города вашего, по отечесьву Егорович.

Царица даже чай в колени пролила:

- Што ты, сватья, одичала?! Мы в жонихах, как в copy каком, роемся-выбираем, дак подет ли наша девка за мужика взамуж? Пускай-вот от нашего дворца да до вашего крыльца мост будет хрустальной. По такому мосту приедем женихово житье смотреть.

Матка домой вернулась невесела: собаку да кошку на улицу выкинула. Сына ругат:

- Послушала дурака, сама дура стала. Эстолько страму схватила...

- На! Неужели не согласны?

- Обрадовались... Только задачку маленьку задали. Пусть, говорят, от царского дворца да до женихова крыльца мост будет хрустальной, тогда придут жанихово житье смотреть.

- Мамка, это не служба, а службишка. Служба вся впереди.

Ночью Иванко переменил кольцо с пальца на палец. Выскочило три молодца:

- Што, новой хозеин, нать?!

- Нать, штобы наша избушка свернулась как бы королевскими палатами. А от нашего крыльца до царского дворца мост хрустальной и по мосту машина ходит самосильно.

Того разу, со полуночи за рекой стук пошел, работа, строительство. Царь да царица спросонья слышат, ругаются:

- Халера бы их взела с ихной непрерывкой... То субботник, то воскресник, то ночесь работа...

А Ванькина семья с вечера спать валилась в избушке: мамка на печки, собака под печкой, Ванька на лавки, кошка на шешки. А утром прохватились... На! што случилось!.. Лежат на золоченых кроватях, кошечка да собачка ново помешшенье нюхают. Ванька с мамкой тоже пошли своего дворца смотрять. Везде зерькала, занавесы, мебель магазинна, стены стеклянны. День, а ланпы горят... Толь богато! На крыльцо выгуляли, даже глаза зашшурили. От ихного крыльца до царского дворца мост хрустальной, как колечко светит. По мосту машинка сама о себе ходит.

- Ну, мама,- Ванька говорит,- оболокись помодне да поди зови анператора этого дива гледеть. А я, как жаних, на машинки подкачу.

Мама сарафанишко сдернула, барыной народилась, шлейф распустила, зонтик отворила, ступила на мост, ей созади ветерок попутной дунул,- она так на четвереньках к царскому крыльцу и съехала. Царь да царица чай пьют. Мамка заходит резво, глядит весело:

- Здрасте. Чай да сахар! Вчерась была у вас со сватеньем. Вы загадочку задали: мос состряпать. Дак пожалуйте работу принимать.

Царь к окошку, глазам не верит:

- Мост?! Усохни моя душенька, мост!..

По комнаты забегал:

- Карону суда! Пальтё суда! Пойду пошшупаю, может, ише оптической омман здренья.

Выкатил на улицу. Мост руками хлопат, перила шатат... А тут ново диво. По мосту машина бежит сухопутно, дым идет и музыка играет. Из каюты Ванька выпал и к анператору с поклоном:

- Ваше высоко, дозвольте вас и супругу вашу всепокорнейше просить прогуляться на данной машинке. Открыть движение, так сказать...

Царь не знат, што делать:

- Хы-хы! Я-то бы ничего, да жона-то как?

Царица руками-ногами машет:

- Не поеду! Стрась эка! Сронят в реку, дак што хорошего?!

Тут вся свита зауговаривала:

- Ваше величие, нать проехаться, пример показать. А то перед Европами будет канфуз!

Рада бы курица не шла, да за крыло волокут. Царь да царица вставились в каютку. Свита на запятках. Машина сосвистела, звонок созвонил, музыка заиграла, покатились, значит.

Царя да царицу той же минутой укачало - они блевать приправились. Которы пароходы под мостом шли с народом, все облеваны сделались. К шшасью, середи моста остановка. Тут буфет, прохладительны напитки. Царя да царицу из каюты вынели, слуги поддавалами машут, их в действо приводят. Ванька с подносом кланяится. Они, бажоны, никаких слов не примают:

- Ох, тошнехонько... Ох, укачало... Ух, растресло, растрепало... Молодой человек, мы на все сог